Дни Памяти Натальи Горбаневской

Стихи Натальи Горбаневской, зачитанные во время вечера памяти, приуроченного к 80-й годовщине со дня ее рождения

НАТАЛЬЯ ГОРБАНЕВСКАЯ

По прочтении книги
рэя брэдбери
«451° по фаренгейту»

Очень неглупые люди
Очень неглупые люди
Очень Очень Очень
Очень неглупые люди
Кто их, скажите, осудит?
Кто их, скажите, осудит?
Такие неглупые люди.
Просто почти мудрецы.

Обугленные обложки
не читанных мною книг.
Обугленные обложки.
Неграмотный истопник.

Очень неглупые люди
сказали ему: — Сожги.
Сказали, что эти книги —
это его враги.

Теперь допускают к пеплу:
— Ройтесь в добре и зле.
Теперь допускают к пеплу:
— Ищите счастья в золе.

Я разгребаю пепел —
руки по локоть в саже.
Я разгребаю пепел —
нету и буков даже.

Очень неглупые люди.
Они обо всем подумали.
Чтобы другие люди
уже ни о чем не думали.

1956

*

Огонь в печи почти погас,
чуть-чуть чуть-чуть трещат поленья.
Еще не пробил правды час,
еще не смыто преступленье.

Еще над сонными горами
не протрубили судный день,
и в город всё идут с дарами
от обнищалых деревень.

Холодный синий дым над домом
в прозрачном воздухе стоит,
и по знакомству незнакомым
Господень ангел говорит:

Еще не смыто преступленье,
еще не пробил правды час,
еще трещат в печи поленья,
хотя огонь уже угас.

1956
 

Концерт для оркестра

Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
как будто выстукал на ней: тирим-тарам,
как будто горы заходили по горам,
как будто реки закрутились колесом,
как будто руки удлинились камышом,
и камышиночка: тири-тири-ли-ли,
и острыми носами корабли
царапают по белым пристаням,
царапают: царап-царам-тарам...
И позапрошлогодний музыкант,
тарифной сеткой уважаемый талант,
сидит и морщится: Тири-тири-терпи,
   но сколько ржавую кастрюлю ни скреби,
   получится одно: тара-тара,
   одна мура, не настоящая игра.
Послушай, Барток, что ж ты сочинил!
Как будто вылил им за шиворот чернил,
как будто будто рам-барам-бамбам
их ржавою кастрюлей по зубам.
Еще играет приневоленный оркестр,
а публика повскакивала с мест
и в раздевалку, в раздевалку, в раздевал,
и на ходу она шипит: Каков нахал!
А ты им вслед поешь: Тири-ли-ли,
Господь вам просветленье ниспошли.

1962

 

*

Как андерсовской армии солдат,
как андерсеновский солдатик,
я не при деле. Я стихослагатель,
печально не умеющий солгать.

О, в битву я не ради орденов,
не ординарцем и не командиром —
разведчиком в болоте комарином,
что на трясучей тропке одинок.

О — рядовым! (Атака догорает
Раскинувши ладони по траве — — —
а на щеке спокойный муравей
последнюю кровинку догоняет.)

Но преданы мы. Бой идет без нас.
Погоны Андерса, как пряжки танцовщицы,
как туфельки и прочие вещицы,
и этим заменен боезапас.
Песок пустыни пляшет на зубах,
и плачет в типографии наборщик,
и долго веселится барахольщик
и белых смертных поставщик рубах.

О родина!..
Но вороны следят,
чтоб мне не вырваться на поле боя,
чтоб мне остаться травкой полевою
под уходящими подошвами солдат.

1962

 

Три стихотворения Иосифу Бродскому

1
За нами не пропадет
— дымится сухая трава.
За нами не пропадет
— замерли жернова.

За нами ни шаг и ни вздох,
ни кровь, ни кровавый пот,
ни тяжкий кровавый долг
за нами не пропадет.

Огонь по траве пробежит,
огонь к деревам припадет,
и к тем, кто в листве возлежит,
расплаты пора придет.

Фанфара во мгле пропоет,
и нож на стекле проведет:
за нами не пропадет,
за нами не пропадет.

2
Равнодушный Телеман,
дальночеловек,
отчужденья талисман
в этот черный век.

Телеграф и телефон
вон из головы,
отрешенья Пантеон
в кончиках травы.

И надежда, что свихнусь,
в венчиках цветков,
закричу и задохнусь
в тяжести венков.

Мне бы в воду, мне в огонь,
в музыке — пробел.
Глухо запертый вагон —
музыки предел.

3
Мой сын мал. Он
говорит вместо «музыка» — мука.
Но как прав он
в решеньи лишенья звука.

Мой мир велик. Но и в нем
царит вместо музыки мука.
Над рампою лампой, огнем
меж правом и правдой разлука.

Мой мир не велик, но далек,
в нем выживут долгие ноты.
Протяжно ревет вертолет,
протяжно стучат пулеметы.

 

*

 

И вовсе нету ничего — ни страху,
ни цепененья перед палачом,
роняю голову на вымытую плаху,
как на случайного любовника плечо.

Катись, кудрявая, по скобленым доскам,
не занози разинутые губы,
а доски ударяют по вискам,
гудят в ушах торжественные трубы,

слепит глаза начищенная медь,
и гривы лошадиные взлетают,
в такое утро только умереть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В другое утро еле рассветает,

и в сумраке, спросонья или что,
иль старый бред, или апокриф новый,
но все мне пахнет стружкою сосновой
случайного любовника плечо.

 

*

 

Ручей не расцветает,
и не поет форель.
А кто не так считает,
повис на фонаре.

А кто считает звезды,
повисшие в ручье,
уж тот совсем не создан
для жизни. Да зачем,

зачем он их считает?
Петля ему, петля.
Уж воронье слетает.
Прими его, земля.

Он и других погубит,
зарой его скорей!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но не смолкает солнечный Шуберт,
в ручье золотая поет форель.

сентябрь 1970
Бутырская тюрьма, больничка

 

*

 

Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,
это я, это я, и вине моей нет искупленья,
будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,
дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.

И, прикована вечной незримою цепью к нему,
я усладу найду и отраду найду в этом страшном дому,
в закопченном углу, где темно, и пьяно, и убого,
где живет мой народ без вины и без Господа Бога.

 

*

 

Тень мой, стин мой, тихий стон
струн, натянутых на стены,
камерная музыка
и казарменная брань.

Я и до сих там брожу,
брежу, грежу и тужу,
в ту же сдвоенную решку
зачарованно гляжу.

Все свое ношу с собой:
этажи в пружинных сетках,
вечное отчаянье,
ежедневное житье.

Только тень в стране теней
все яснее и плотней,
и сгущается над нею
прежний иней новых дней.

 

*

 

Как хочется мне
вам
в дар принести балладу,
да дождь на складу по дровам
сбивает со складу и ладу,

по мелкой лежалой щепе,
по грязной шершавой бересте,
и дует из дыр и щелей,
ломя фортепьянные кости.

Чахотка бескорыстного Шопена
в наручниках невидимых, но ржавых —
не тема, не мелодия, но сор, труха и пена...
Ни дома, ни двора, одни руины в травах.

Весна, вихляясь, пляшет на погосте,
и до того жирна зола столицы,
что ты поймешь: мы не проездом в гости,
мы здесь в гостях, ненадолго, как птицы.

 

*

 

И слабость — как сила, а сила — как снег
на теплой, на слабой ладони,
как бедного сердца бессмысленный бег
в международном вагоне.

И слабость — как бледный подснежник сквозь наст,
а сила — как скользкая насыпь,
как мокрая осыпь, как осень без нас,
без памяти слабости нашей.

 

*

 

Мокро, холодно, свежо
над катящейся рекою.
За вертящейся строкою
не поспеешь, не нагонишь,
только смысл из рук уронишь
да вздохнешь нехорошо.

Мокро, холодно, тепло,
горько, жарко, переменно.
Горьким пламенем примера
не взожжешь, не распылаешь,
близоруко протираешь
запотевшее стекло.

Мокро, холодно со щек.
Сухо, горько в скулах сжатых.
ОСТАНОВИ, ВАГОНОВОЖАТЫЙ!
Отыщи останки рельса,
трепыхнись, потом забейся,
словно бабочка в сачок.

 

*

 

Ты у меня — единственный.
Я у тебя — никто.
Даже не «А иди-ка ты...»
Даже не «Ну и что...»

Даже не бряк монетками,
брошенными на чай.
Элементарно нет меня,
а тишину ночей

если бы и нарушило
хлюпанье или всхлип,
то не душа, а душ всего-
навсего охрип.

 

*

 

В седой провинции свинцовый океан
колотится о сумрачный бетон.
Еловый Новый год не лечит старых ран,
отложим всё, как прежде, на потом,
откинем, отшвырнем, отбросим, как стакан,
небьющимся не звякнувший стеклом.

Бросаясь на берег, прибоя мишура
не разукрасит сумрачную ель.
В свинцовые, безвыходные вечера
под их безлюдный выходной Ноэль
печаль светла, как седовласое вчера,
как с бедного Башмачкина шинель.

 

*

 

Помяни меня пока я жива
пока не сползла по откосу рва
пока надо рвом ли над прорубью
руки за спину стянуты проволкою
но всё еще над а не в
не вой на гробу и не выпь на болоте
не вал поверх рва и не верб
натыканы прутья по плоти
еще шевелящей песок
скачками вдыхаемый в нёбо
Помяни же меня ради Бога
Помяни пока не поздно ради Бога
пока на западе не заалел Восток
*

Чеславу Милошу

И тогда я влюбилась в чужие стихи,
шелестящие так, что иные кривились: «Шипенье...»
И оттуда, наверное, многие проистекли
для меня и несчастья, и счастья. Теперь я

присяжной переводчик, профессионал,
по ночам шелестящий страницами Даля,
поверяющий щебет по русским забытым словам
и бормочущий вслух, как над книгой гадальной.

Но спасибо за то, хоть не знаю, кому,
не себе и не Богу, не случаю и не ошибке,
что, шепча в заоконную парижскую тьму,
я робею по-прежнему, прежде чем выстукать перевод на машинке.

Не себе и не Богу, не случаю и не призванью —
языку, что любовному поверил признанью.

 

*

 

Господи, Господи, ночь и туман
на них опустились.
Господи, что даровал Ты нам,
кроме бессилья?
Кроме свободы голос срывать:
«Вольна Польска!»
и сквозь кордоны атаковать
двери посольства.

Крик мой, хрип мой жалок и тих:
«Сестры и братья!»
Видно, Господь чересчур возлюбил
эту равнину.
Видно, у Господа Бога для них
— то же, что Сыну, —
нету иных проявлений любви,
кроме распятья.

 

*

 

Роса, роса, кому ты очи выешь?
Метелица, чего ж ты к ночи воешь?
Зачем, зимы и лета часовые,
дежурство ваше многочасовое
в тени невидимых ворот,
где не сменилось время года,
где не меняется погода,
где танк, вернувшись из похода,
бессильно разевает рот
и неразряженный снаряд
роняет, и ложится в ряд
подкошенной травой пехота.
По ком ты воешь и кого ты гложешь,
войдя в зенит, висячая звезда?
Кого ты в землю мягкую уложишь?
Кого сживешь со свету без следа?

 

*

Где роится пыльца
и ровняется в ряд
мошкара у лица,
заводя маскарад,

где личину сорвать —
точно куклу разбить,
где тебе не бывать
и меня не любить,

где еловым стволом
серебристая мгла
в ночь перед Рождеством
на трясину легла,

где запеть — как солгать,
вскрикнуть — как изменить,
где качается гать,
как стекляруса нить,

— оскользнется нога,
трепыхнется рука,
вот и вся недолга,
потолок мотылька.

 

*

Назначь мне свиданье
на севере диком,
где вьюга рыдает
в просторе безликом,

где вечной зимою,
не тронуты тленом,
на метр под землею,
полено с поленом,

ряды над рядами
промерзлые трупы.
Назначь мне свиданье
на сходке тергруппы,

на старом Арбате,
где новые ЗИСы
летят на закате
бесшумно, как крысы.

Назначь мне свиданье
под пальмой горючей,
где нас поджидает
судьба, а не случай,

ступенька в застенок
и пуля в затылок.
Назначь мне свиданье
в двадцатом столетье.

 

*

Стихи мои, наемшись дырбулщей,
захорошели, завелись, запели,
закапали, как капельки капели,
пронизывая существо вещей,

и чем проникновенней, тем тощей,
и вот уж на просвет заголубели,
раскачиваясь в утлой колыбели
на том дубу, где чахнет царь Кащей.

Над золотом заутренней земли,
над позолотой луковок и маков
раскачиваясь по влеченью звуков,
по излученью лучников и луков,
трепещет смысл от до-диез до ми-
бемоля, золотист и зодиаков.


Новые восьмистишия

2.
Обойдя и кругом и кругом,
где стояла вчерашняя ты,
возвращаться на тот же угол,
тот же крест долготы-широты.

Где недетские сороковые,
а как дети ревут ревмя,
бо им накостыляли по вые
ни за что кулаками двумя.

5.
Ни за рифмой, ни за славою,
как и прежде, не гонюсь.
Всходит солнце над державою,
и ему не поклонюсь.

Мне ни грамоты, ни ордена,
на заплаты эта честь.
Но позволь мне, Боже, Норвида
«Vade mecum» перевесть.

7.
Русский язык
потерял инструмент,
руки, как бы сами,
о спецовку отирает,
так и не привыкнет,
что Иосиф умер,
шевелит губами,
слёз не утирает.

12.
Не спеши, не торопись,
не нагонишь, не поспеешь,
запыхавшись на бегу,
не беги бегом.

Эту жисть и эту жесть
не разгладишь, не прострелишь,
чтобы стать на берегу,
но уже другом.

 

*

Анджею Вайде

Божьи мельницы мелют медленно,
а все-таки смелют.
Всё, что было в муки смелено,
всё посмеют

перемесить в это тесто памяти,
которое всходит
над горизонтом, и наши пажити
правду уродят.